Posted on

Эрнст Теодор Гофман. Собрание сочинений в 6 томах (комплект из 7 книг) Эрнст Теодор Амадей Гофман

, Author

У нас вы можете скачать книгу Эрнст Теодор Гофман. Собрание сочинений в 6 томах (комплект из 7 книг) Эрнст Теодор Амадей Гофман в fb2, txt, PDF, EPUB, doc, rtf, jar, djvu, lrf!

Вы экономите 0 р. Покупайте книги из спец. Забирайте заказы без лишнего ожидания. Том 2 На складе. Аннотация к книге "Полное собрание сочинений в двух томах. Том 2" Полное собрание сочинений в двух томах включает все произведения знаменитого немецкого писателя - романтика и мистика Э. Гофман Эрнст Теодор Амадей. Полное собрание сочинений в двух Классика — лучший подарок. В 2-х томах 6 рец. Отец Горио 2 рец.

На другой берег 2 рец. Рецензии и отзывы на книгу Полное собрание сочинений в двух томах. Новые рецензии Дата Рейтинг sleits Соколовский Александр Лукич, переводивший цикл "Серапионовы братья" полтора века назад, объединил рассказы "Отшельник Серапион" и "Советник Креспель" с предисловием и в данном издании они идут под названием "Первое отделение".

Рассказ "История привидения" был включен переводчиком в рассказ "Состязание певцов" и так далее. В результате все "потеряшки" нашлись.

И вообще такой перевод мне даже больше понравился. На фото заключительная статья о жизни и творчестве Гофмана автор - переводчица и литературовед Шлапоберская Серафима Евгеньевна полностью и содержание. Во второй том вошли романы, прозаические произведения, повесть-сказка и поздние рассказы. В заключение приведена биографическая статья С. Том 1" Гофман Эрнст Теодор Амадей.

Данное издание уникально тем, что позволяет ознакомиться с творчеством Гоффмана полно и найти в нем еще не обнаруженные грани. Все отзывы и рецензии 5. От Байрона до Эйдельмана.

Полное издание классики в одном томе. Девушка, драконы и дирижабли. Сенсационный фэнтези-цикл Марии Быстровой. Том 1 10 рец. Полное собрание в двух томах. Приключения рыбного патруля 1 фото. Книги из серии Полное собрание в двух томах. Том 2 4 рец. Том 1 5 рец.

Том 2 5 рец. Том 1 8 рец. Книги автора Гофман Эрнст Теодор Амадей. Книги - мои друзья. Щелкунчик и мышиный король 10 рец. Похожие на "Полное собрание сочинений в двух томах. Полное собрание в одном томе. Самые знаменитые романы о любви в одном томе 2 рец. Если вы обнаружили ошибку в описании книги " Полное собрание сочинений в двух томах.

Том 2 " автор Гофман Эрнст Теодор Амадей , пишите об этом в сообщении об ошибке. У вас пока нет сообщений! Рукоделие Домоводство Естественные науки Информационные технологии История.

Исторические науки Книги для родителей Коллекционирование Красота. Искусство Медицина и здоровье Охота. Собирательство Педагогика Психология Публицистика Развлечения.

Камасутра Технические науки Туризм. Транспорт Универсальные энциклопедии Уход за животными Филологические науки Философские науки. Экология География Все предметы. Классы 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Для дошкольников. Он, как уже говорилось, не торопился построить универсальную философию, способную раз и навсегда объяснить тайну бытия и объять все его противоречия высшим законом.

Но о гармонии, о синтезе мечтал и он; только свой путь к возможному синтезу он видел не в ожесточенно-утопических крайностях, в которые снова и снова отливалась романтическая философия, а в другом: Потому Гофман, как и Клейст до него, прежде всего ставил вопросы, а не давал готовые ответы.

И потому он, так боготворивший гармонию в музыке, в литературе воплотил диссонанс. То и дело взрываются фейерверки фантазии на страницах сказок Гофмана, но блеск потешных огней нет-нет да и озарит то глухой городской переулок, где вызревает злодейство, то темный закоулок души, где клокочет разрушительная страсть.

Добрые чародеи одаряют героев свершением мечтаний - но рядом демонические магнетизеры берут их души в полон. То перед нами веселые лицедеи комедии масок, то жутковатые оборотни - вихрь карнавала кружится над бездной. Все эти модели художественной структуры собраны, как в фокусе, в итоговом произведении Гофмана - романе "Житейские воззрения кота Мурра".

Он неспроста открывается обширной картиной фейерверка, закончившегося пожаром и разбродом; и неспроста в нем романтические страдания гениального капельмейстера с неумолимой методичностью перебиваются и заглушаются прозаическими откровениями ученого кота. Зыбкость, тревожность, "перевороченность" эпохи никто до Гофмана не воплотил в столь впечатляюще образном, символическом выражении. Но когда они создавали художественные образы в подтверждение своих теорий, они настолько перекладывали в них символики, что сплошь и рядом возникали бесплотные фантомы, рупоры идей, причем идей весьма общих и туманных.

Гофман - не философ, а всего лишь беллетрист - берется за дело с другого конца; его исходный материал - современный человек во плоти, не "всеобщее", а "единичное"; и в этом единичном он вдруг цепким своим взором выхватывает нечто, взрывающее рамки единичности, расширяющее образ до объемности символа.

Кровное дитя романтической эпохи, отнюдь не чуждый ее фантастико-мистическим веяниям, он тем не менее твердо держался принципа, сформулированного им в одной из театральных рецензий: Понятное дело, еще менее пренебрегал он этими свидетельствами при изображении собственно "чувственного", реального.

Именно это позволило Гофману, при всей его склонности к символике, фантастике, гротескным преувеличениям и заострениям, впечатляюще воссоздать не только общую бытийную ситуацию современного ему человека, но и его психическую конституцию. Конечно, любой романтический писатель, в какую бы историческую или мифологическую даль он ни помещал своего героя, в уме-то держал именно современную ему ситуацию.

Средневековый рыцарский поэт Генрих фон Офтердинген у Новалиса, древнеэллинский философ Эмпедокл у Гельдерлина, мифическая царица амазонок Пентесилея у Клейста - под архаическими одеждами этих героев бьются, томятся, страдают вполне современные сердца.

В некоторых новеллах и в романе "Эликсиры дьявола" Гофман тоже отодвигает своего героя на большую или меньшую историческую дистанцию в романе она совсем невелика - в пределах полустолетия.

Но в целом он совершает в романтической литературе радикальный сдвиг угла зрения: Место действия в большинстве его произведений - не идеализированное средневековье, как у Новалиса, не романтизированная Эллада, как у Гельдерлина, а современная Германия, разве что романтико-иронически либо сатирически шаржированная - как, скажем, современные Гоголю Малороссия и Россия в "Миргороде" и петербургских повестях. Тут же с героями Гофмана происходят и самые невообразимые фантастические приключения и злоключения - сказочные принцы и волшебники толкутся между дрезденскими или берлинскими студентами, музыкантами и чиновниками.

Чиновников пока оставим, а к волшебникам, музыкантам и студентам приглядимся внимательней. Это, как правило, персонажи, отмеченные несомненной симпатией автора; они составляют круг преимущественно "положительных" героев.

Но и здесь есть знаменательные градации. Студенты у Гофмана, все эти романтически-восторженные юноши Ансельм в "Золотом горшке", Натанаэль в "Песочном человеке", Бальтазар в "Крошке Цахесе" , - энтузиасты начинающие, дилетантствующие; они неопытны и наивны, они сплошь и рядом попадают впросак, и за ними без конца надо следить. Это входит в обязанности волшебников и музыкантов - они старше и опытней, они одаряют молодых энтузиастов своим неусыпным попечением Линдгорст-Саламандр в "Золотом горшке", Проспер Альпанус в "Крошке Цахесе", маэстро Абрахам в "Коте Мурре".

Одна из самых трогательных черт Гофмана - эта его постоянная сосредоточенность на проблеме обучения, охранения - так и хочется сказать по-современному: Если учесть, что "учителя-волшебники" у Гофмана в избытке наделены его собственными характеристическими чертами, то нетрудно догадаться, что и все эти студенты для него - ипостаси себя прежнего.

Здесь мудрость возраста стоит лицом к лицу с неведеньем юности. Неведенье это блаженно, а мудрость горька. Успеху Ансельма или Бальтазара можно - по крайней мере, в сюжете - помочь благодатным чародейством; но те, кто уже пережил зарю туманной юности, прекрасно знают цену этим чудесам. Перечитайте внимательно в конце "Крошки Цахеса" феерическую сцену разоблачения злого карлика. Триумфальная победа "энтузиастов" над "филистерами" оформляется тут подчеркнуто театрально, с массой вспомогательных сценических эффектов.

Автор - а точнее говоря, режиссер - бросает на поле боя целую машинерию чудес, головокружительных превращений и трюков. В этом очередном гофмановском фейерверке отчетливо ощутим нарочитый перебор: Здесь происходит то же, что и в "собственно сказках" Гофмана, создававшихся уже прямо для детей которых так любил он сам и так любят его герои, понимая их с полуслова.

Сами же гофмановские волшебники и маэстро стоят лицом к лицу с реальным миром и ничем от него не защищены. В судьбах зрелых героев Гофмана и разыгрывается подлинная драма человеческого бытия в современном мире.

Во всех этих героях бросается в глаза прежде всего одна черта: Самая снисходительная реакция окружающих на это - "чудаки"; но недалеко от нее и другая, более суровая, - "безумцы". Между тем, если вдумчиво проанализировать каждый такой момент перелома, можно обнаружить, что он отнюдь не выражает немотивированную реакцию. Как сказано в "Майорате" об одном из героев, он "боялся сражения, полагая, что всякая рана ему смертельна, ибо он весь состоял из одного сердца".

Дело тут, стало быть, не просто в некой врожденной гофмановской склонности к лицедейству и шутовству. Неспроста это шутовство является у Гофмана уделом самых мудрых, артистически организованных и поэтически настроенных - "тонкокожих", как говорится у него в другом месте.

Это их, беззащитных, защитная реакция против обступающего их чуждого и враждебного мира. Во всяком случае, на любой выпад, даже и сделанный невзначай, по бестактности, а порой и по простоте душевной, они реагируют молниеносно - только не ответным ударом, а почти по-детски импульсивной и, чего уж говорить, бессильной демонстрацией своего презрения к норме, выплеском своей неординарности.

Это судороги индивидуальности в тесном и все сужающемся кольце пошлости, массы, толстокожести. Но это только один - и нескрываемо романтический - пласт гофмановской характерологии. Гофман идет и глубже. В поразительном этюде "Советник Креспель" из "Серапионовых братьев" дается, пожалуй, самая виртуозная разработка этой психологической - впрочем, и социальной тоже - проблематики. О заглавном герое там говорится: Все, что у нас остается мыслью, у Креспеля тотчас же преобразуется в действие.

Горькую насмешку, каковую, надо полагать, постоянно таит на своих устах томящийся в нас дух, зажатый в тиски ничтожной земной суеты, Креспель являет нам воочию в сумасбродных своих кривляньях и ужимках. Но это его громоотвод. Все вздымающееся в нас из земли он возвращает земле - но божественную искру хранит свято; так что его внутреннее сознание, я полагаю, вполне здраво, несмотря на все кажущиеся - даже бьющие в глаза - сумасбродства".

Это уже существенно иной поворот. Как легко заметить, речь тут идет не о романтическом индивиде только, а о человеческой природе вообще. Характеризует Креспеля один из "остальных смертных" и все время говорит "мы", "в нас". В глубинах-то душ, оказывается, все мы равны, все "исходим в своих безумствах", и линия раздела, пресловутое "двоемирие" начинается не на уровне внутренней, душевной структуры, а на уровне лишь внешнего ее выражения.

То, что "остальные смертные" надежно скрывают под защитным покровом все "земное" , у Креспеля, прямо по-фрейдовски, не вытесняется вглубь, а, напротив, высвобождается вовне, "возвращается земле" психологи фрейдовского круга так и назовут это "катарсисом" - по аналогии с аристотелевским "очищением души". Но Креспель - и тут он вновь возвращается в романтический избранный круг - свято хранит "божественную искру".

А возможно - причем сплошь и рядом - еще и такое, когда ни нравственность, ни сознание не оказываются в силах побороть "все вздымающееся в нас из земли". Гофман бесстрашно вступает и в эту сферу. Его роман "Эликсиры дьявола" на поверхностный взгляд может представиться сейчас всего лишь забористой смесью романа ужасов и детектива; на самом деле история безудержно нагнетаемых нравственных святотатств и уголовных преступлений монаха Медардуса - притча и предупреждение.

То, что, применительно к Креспелю, смягченно и философически-отвлеченно обозначено как "все вздымающееся в нас из земли", здесь именуется гораздо резче и жестче - речь идет о "беснующемся в человеке слепом звере". И тут не только буйствует бесконтрольная власть подсознательного, "вытесняемого" - тут еще и напирает темная сила крови, дурной наследственности. Человек у Гофмана, таким образом, тесним не только извне, но и изнутри. Его "сумасбродные кривлянья и ужимки", оказывается, не только знак непохожести, индивидуальности; они еще и каинова печать рода.

Давимый с двух сторон, двумя побуждениями раздираемый, человек балансирует на грани разрыва, раздвоения - и тогда уже подлинного безумия. Но это означает, что романтик Гофман совершает в стане романтических воинов духа сокрушительную диверсию: Другие романтики очень многое из того, что ощутил Гофман, тоже ощущали, а нередко и выражали особенно Гельдерлин и Клейст. Романтизм полон пророческих предвосхищений, для нашего времени подчас ошеломительных, - неспроста оно вглядывается в эпоху романтизма с таким вниманием.

Но все-таки большинство романтических собратьев Гофмана, "пренебрегая свидетельствами чувств", пытались "снять" открывшиеся им противоречия человеческого бытия чисто философски, преодолеть их в сферах духа, с помощью идеальных умозрительных конструкций. Гофман отринул все эти теоретические обольщения - либо отвел им тот статус, который им единственно и пристал: Опьяненный фантазиями Гофман - на поверку почти обескураживающе трезв.

Новалис истово и неустанно доказывал, что частица гения заключена в каждом из нас, она как бы дремлет до поры до времени в нашей душе, лишь погребенная под наслоениями эпох "цивилизации".

Гофман истово и неустанно зондировал эту душу, пристально всматривался в нее - и обнаружил там вместо изначальной гармонии роковую раздвоенность, вместо прочного стержня зыбкий, переменчивый контур; если в этих глубинах и сокрыты тайны универсума, то не только благие - там перемешаны зоны света и тьмы, добро и зло. У Новалиса герой его романа "Генрих фон Офтердинген", юноша, готовящийся к призванию поэта, встречается в своих странствиях с неким отшельником оба, конечно, предшественники гофмановских героев - и его юных энтузиастов, и его пустынника Серапиона ; листая одну из древних исторических книг в пещере отшельника, Генрих с изумлением обнаруживает на ее картинках свое собственное изображение.

Это, конечно, символ, аллегория: У Гофмана мы с превращениями сталкиваемся на каждом шагу; в собственно сказках это может выглядеть и вполне безобидно, таков тут закон жанра, но когда хоровод двойников и оборотней завихряется все неуемней, захватывая повесть за повестью и подчас становясь поистине страшным, как в "Эликсирах дьявола" или в "Песочном человеке", картина решительным образом меняется, бесповоротно омрачается. И это, напомним, касается не только душ "остальных смертных" - души Медардуса или владельца майората, Кардильяка или игрока, - это касается, увы, "энтузиастов" и гениев тоже!

Вместе с другими романтиками отвергая просветительский образ человека "разумного", рационального и расчисленного - как уже несостоятельный и себя не оправдавший, Гофман в то же время сильно сомневается и в романтической ставке на раскованное чувство, на произвол поэтической фантазии; по вердикту Гофмана, прочной опоры они тоже не дают. Гофману ли приписывать сомнения в художниках, в "энтузиастах"?

Ему ли, восславившему на стольких страницах музыку, искусство, саму "душу художника"? Ведь, в конце концов, на предыдущие рассуждения можно возразить, что Гофман, заглянув в бездны человеческой натуры, все-таки любимых своих героев до нравственного падения не довел. Более того - он даже Медардуса заставил под конец раскаяться в своих преступлениях; а незадолго до этого конца заставил его выслушать такое поучение папы римского: Исполин этот - сознание Победа исполина - добродетель, победа зверя - грех".

Но в сознании-то вся и загвоздка. Когда Гофман цепкий, сверлящий свой взгляд направляет уже непосредственно на сознание "энтузиаста", когда он это сознание не просто безоглядно идеализирует, а еще и трезво анализирует, результат получается далеко не однозначный. Тут и обнаруживается, что отношение Гофмана к художникам - отсюда не только безоговорочное приятие и прославление.

Казалось бы, все просто: На самом деле у Гофмана все не так просто. Эта типичная исходная логика романтического сознания - уж Гофману-то она знакома досконально, она им испытана на себе - в его сочинениях отдана на откуп как раз этим его наивным юношам.

Величие же самого Гофмана состоит в том, что он, все это перестрадав, сумел возвыситься над соблазнительной простотой такого объяснения, сумел понять, что трагедия художника, не понятого толпой, может оказаться красивым самообманом и даже красивой банальностью - если дать этому представлению застыть, окостенеть, превратиться в непререкаемую догму. И с этой догматикой романтического самолюбования Гофман тоже воюет - во всяком случае, он истово, бесстрашно ее анализирует, даже если приходится, что называется, резать по живому.

Его юные герои - все, конечно, романтические мечтатели и воздыхатели. Но все они изначально погружены в стихию той ослепительной и вездесущей иронии, непревзойденным мастером которой был Гофман.

Когда в "Крошке Цахесе" влюбленный Бальтазар читает чародею Альпанусу свои стихи "о любви соловья к алой розе" , тот с уморительной авторитетностью квалифицирует этот поэтический опус как "опыт в историческом роде", как некое документальное свидетельство, написанное к тому же "с прагматической широтой и обстоятельностью".

Ирония здесь тонка, как лезвие, а предмет ее - романтическая поэзия и поза. Поистине, космическую сторону вещей от комической отделяет один свистящий согласный, как метко скаламбурит позже Набоков.

Ирония преследует героев Гофмана, как Немезида, до самого конца, даже до счастливой развязки. В том же "Крошке Цахесе" Альпанус, устроив благополучное воссоединение Бальтазара с его возлюбленной Кандидой "простодушной"! Идеал, воплотившись в жизнь, по лукавой воле Гофмана оборачивается вполне филистерским уютом, тем самым, которого чурался и бежал герой; это после-то соловьев, после алой розы - идеальная кухня и отменная капуста!

У других романтиков - у того же Новалиса - герои обретали свою любовь вкупе с тайной мироздания по крайней мере в святилище Исиды или в голубом цветке. А тут, пожалуйста, в повести "Золотой горшок" именно этот "заглавный" сосуд предстает в качестве символа исполнившегося романтического стремления; снова кухонная атрибутика - как и уже упоминавшиеся "бутылка арака, несколько лимонов и сахар" Энтузиастам предлагается варить в обретенном ими дефицитном горшке то ли романтический пунш, то ли суп.

Правда, тут "грехи" гофмановских героев еще невелики, и от таких насмешек эти мечтатели ничуть не становятся нам менее симпатичны; в конце концов, все эти авторские подковырки можно воспринять и как ироническую символику непреступаемости земного предела: Однако проблема тут не только в земном пределе: Гофман метит именно в само романтическое сознание, и в других случаях дело принимает гораздо более серьезный, роковой оборот.

В повести "Песочный человек" созданной, кстати, сразу вслед за "Эликсирами дьявола" ее герой Натанаэль - еще один юный представитель клана "энтузиастов" - одержим паническим страхом перед внешним миром, и эта миробоязнь постепенно приобретает болезненный, по сути, клинический характер. Невеста Натанаэля Клара пытается образумить его: Ежели существует темная сила, которая враждебно и предательски забрасывает в нашу душу петлю Не дать темным силам места в своей душе - вот проблема, которая волнует Гофмана, и он все сильнее подозревает, что именно романтически-экзальтированное сознание этой слабости особенно подвержено.

Клара, простая и разумная девушка, пытается излечить Натанаэля по-своему: Но именно потому она ему и не указ: А вот заводная кукла Олимпия, умеющая томно вздыхать и при слушании его стихов периодически испускающая "Ах! Этот выпад, как легко почувствовать, куда убийственней, чем насмешки над юношеским донкихотством Ансельма или Бальтазара.

Гофман, конечно, судит не целиком с "трезвых" позиций внешнего мира, в стан филистеров он не переметнулся; в этой повести есть блистательные сатирические страницы, повествующие о том, как "благомыслящие" жители провинциального городка не только принимают куклу в свое общество, но и сами готовы превратиться в автоматы.

Но первым-то начал ей поклоняться романтический герой, и не случайно эта гротескная история кончается его подлинным сумасшествием. Причем на этот раз логика хозяйничанья "темной силы" приводит уже и к преступной черте: Это, конечно, "история болезни"; описываемое здесь сознание неспособно к верному, тождественному восприятию мира, ибо оно, выражаясь по-современному, романтически закомплексовано.

В свое время гофмановский поворот проблемы очень верно описал наш Белинский, высоко ценивший немецкого писателя: Для ортодоксальных романтиков гений - нечто самодовлеющее, не требующее обоснований и оправданий. Гофман же не столько противопоставляет творческую жизнь жизни прозаической, сколько сопоставляет их, анализирует художественное сознание в непременной соотнесенности с жизнью. В этом, кстати, суть напряженной эстетической дискуссии, которая образует пространные промежуточные "сочленения" в цикле новелл "Серапионовы братья".

И в этом же глубинный смысл последнего крупного гофмановского произведения, знаменитого романа о капельмейстере Крейслере и коте Мурре. Фантом раздвоения, всю жизнь преследовавший его душу и занимавший ум, Гофман воплотил на этот раз в неслыханно дерзкую художественную форму, не просто поместив два разных жизнеописания под одной обложкой, но еще и демонстративно их перемешав.

При всем при том оба жизнеописания отражают одну и ту же эпохальную проблематику, историю гофмановского времени и поколения, то есть один предмет дается в двух разных освещениях, интерпретациях.

Гофман подводит тут итог; итог неоднозначен. Исповедальность романа подчеркивается прежде всего тем, что в нем фигурирует все тот же Крейслер. С образа этого своего литературного двойника Гофман начинал - "Крейслериана" в цикле первых "Фантазий", - им и кончает. Как предупреждает сразу издатель фиктивный, конечно , предлагаемая книга есть именно исповедь ученого кота Мурра; и автор и герой - он.

Но при подготовке книги к печати, сокрушенно поясняется далее, произошел конфуз: Как выяснилось, автор то есть кот , излагая свои житейские воззрения, по ходу дела рвал на части первую попавшуюся ему в лапы книгу из библиотеки хозяина, чтобы использовать выдранные страницы "частью для прокладки, частью для просушки".

Разделанная столь варварским образом книга оказалась жизнеописанием Крейслера; по небрежности наборщиков эти страницы тоже напечатали. Жизнеописание гениального композитора как макулатурные листы в кошачьей биографии! Надо было обладать поистине гофмановской фантазией, чтобы придать горькой самоиронии такую форму. Кому нужна жизнь Крейслера, его радости и печали, на что они годятся?

Разве что на просушку графоманских упражнений ученого кота! Впрочем, с графоманскими упражнениями все не так просто.

По мере чтения самой автобиографии Мурра мы убеждаемся, что и кот тоже не лыком шит и отнюдь не без оснований претендует на главную роль в романе - роль романтического "сына века".

Вот он, ныне умудренный и житейским опытом, и литературно-философскими штудиями, рассуждает в зачине своего жизнеописания: Мои сочинения, несомненно, зажгут в груди не одного юного, одаренного разумом и сердцем кота высокий пламень поэзии Только тебе я обязан всем, только твой пример сделал меня великим!

Изобразить романтического гения в образе вальяжно-разнеженного кота - уже сама по себе очень смешная идея, и Гофман всласть использует ее комические возможности. Конечно, читатель быстро убеждается, что по натуре своей Мурр типичный филистер, он просто научился модному романтическому жаргону. Однако не столь уж безразлично и то, что он рядится под романтика с успехом, с незаурядным чувством стиля!

Гофман не мог не знать, что таким маскарадом рискует скомпрометировать и сам романтизм; это риск рассчитанный. Вот мы читаем "макулатурные листы" - при всей царящей и тут "гофманиане" печальную повесть жизни капельмейстера Крейслера, одинокого, мало кем понимаемого гения; взрываются вдохновенные то романтические, то иронические тирады, звучат пламенные восклицания, пылают огненные взоры - и вдруг повествование обрывается, подчас буквальна на полуслове кончилась выдранная страница , и те же самые романтические тирады упоенно бубнит ученый кот: Климат отчизны, ее нравы, обычаи, - как неугасимы эти впечатления Откуда во мне такой возвышенный образ мыслей, такое неодолимое стремление в высшие сферы?

Откуда такой редкостный дар мигом возноситься вверх, такие достойные зависти отважные, гениальнейшие прыжки? О, сладкое томление наполняет грудь мою! Тоска по родному чердаку поднимается во мне мощной волной! Тебе я посвящаю эти слезы, о прекрасная родина Для немецкого читателя той поры в одном этом пассаже был краткий курс истории современной литературы и общественной мысли; стремление в высшие сферы как на свою отчизну - это иенские романтические эмпиреи "Если ваш взор будет неотрывно устремлен к небу, вы никогда не собьетесь с пути на родину", - так напутствовал отшельник Генриха фон Офтердингена ; идеализация родимого чердака - это уже гейдельбергское германофильство.

Поначалу от этой иерархии иронии может закружиться голова. Но демонстративная, прямо чуть ли не буквальная разорванность романа, его внешний повествовательный сумбур опять: С первого взгляда может показаться, что параллельно идущие жизнеописания Крейслера и Мурра суть новый вариант традиционного гофмановского двоемирия: Но уже второй взгляд эту арифметику усложняет: Мир уже не удваивается, а учетверяется - счет тут "дважды два"! И это очень существенно меняет всю картину. Вычлени мы эксперимента ради линию Крейслера - перед нами будет еще одна "классическая" гофмановская повесть со всеми ее характерными атрибутами; вычлени мы линию Мурра - будет "гофманизированный" вариант очень распространенного в мировой литературе жанра сатирической аллегории, "животного эпоса" или басни с саморазоблачительным смыслом скажем, типа "Премудрого пискаря".

Но Гофман смешивает их, сталкивает, и они непременно должны восприниматься только во взаимном отношении. Это не просто параллельные линии - это параллельные зеркала.

Одно из них - мурровское - ставится перед прежней гофмановской романтической структурой, снова и снова ее отражает и повторяет. Тем самым оно, это зеркало, неминуемо снимает с истории и фигуры Крейслера абсолютность, придает ей мерцающую двусмысленность. Зеркало получается пародийным, "житейские воззрения кота Мурра" - ироническим парафразом "музыкальных страданий капельмейстера Крейслера".

Роман о Мурре и Крейслере - грандиозный памятник пристрастного, кровного расчета с романтизмом и его верой во всесилие поэтического гения.